+7 (999) 219 - 91 - 91
inforussia@lio.ru

Вера и Жизнь 2, 2007 г.

Горбушка хлеба

Виталий Полозов

В самом начале войны в далекой Сибири то было. Путевой жизни люди и так-то не видели: голод да нищета, да лагеря кругом, а тут еще и эта напасть. Вот, кажется, горе дальше некуда. Ан, нет, отыскалось – куда. Оказалось, что может быть еще горше: целыми эшелонами стали прибывать еще более обездоленные люди – ссыльные всех национальностей. Самые бесправные...

Объездчик Мустафа ехал через перелесок, за которым начиналось огромное картофельное поле. Поле было убрано, забот у него заметно поубавилось, и держал он ранний путь в райцентр. Туман белесой пеленой поднимался от земли, развиднелось уже и в лесочке. Четко, вровень с кустарником, обозначились стволы деревьев, стоящих не часто, и каждое вырисовывалось, как на картинке. Оживала природа, на все лады опробовали голоса птички, мирно на душе и у Мустафы, и мурлычет он свою монотонную нескончаемую песню. И хоть не глядит по сторонам, а настолько профессия в нем сидит, что, как охотничья собака – дичь, так и он инстинктивно чует нарушителя. Вот он остановил коня, напружинился. Во-он, вдали, у самой кромки поля, три фигурки копошатся. Ссыльные картошку ищут. Поймать и наказать. Эх, надо было от леса вправо взять и за выкорчеванными отвалами подкрасться незаметно. Теперь так не получится. Да еще Гнедой вдруг тряхнул гривой и всхрапнул неприлично громко, и тут же в утреннем воздухе вскинулся и завис звоночком испуганный детский голос. Для звука всегда есть преграда, а уж в таком благословенном безмолвии утра – подавно. И прилетел отзвук к Мустафе непонятной скороговоркой непонятного языка, да так, будто кто совсем рядом говорил. И кинулась троица к спасительному ельнику, сплошной стеной стоящему у края поля, отгораживая его от «железки»».

– У-у, кляча дохлая, – в сердцах обругался объездчик.

И вдруг увидел, как от убегающих отделилась маленькая фигурка и не сильно споро, прихрамывая, побежала вбок, к дальнему краю поля, где сразу за отвалами начиналось мелколесье.

– Ага, – злорадно догадался умный Мустафа. – Там ворованное припрятали. Ну, тебя-то, хромоножку, я достану.

И пустил коня наперерез. Он явно успевал и даже оглянулся, чтобы усмотреть, в какую же сторону ельника шмыгнут те двое, и остолбенел: удиравшие до того порожними, теперь эти двое бежали не так резво, но уже с мешками на загорбках.

– Уо-а, шайтан, – в бешенстве завопил Мустафа и развернулся было, поняв, в каких оказался дураках. Потом крутнулся еще раз и, яростно стегнув воздух камчой, вновь погнался за хроменьким. Но, похоже, и тот наблюдал за его действиями и, когда убедился в безопасности своих друзей, дал такого стрекача, что только пятки засверкали. Причем не образно, а натурально: малец был бос.

...Яша бежал к лесу, чтобы отвлечь объездчика от своих старших сестренок. Ему-то что: ну побьют – так ведь не привыкать. Да и сперва поймать надо. А на себя он надеялся. И еще знал, что ему всегда помогает кто-то невидимый.

...В свои десять лет Яша уже был кормильцем семьи: ходил с большой тряпичной сумкой на лямке просить по близлежащим селам милостыню. Так что первыми русскими словами, которым он здесь научился, были: «Подайте, ради Христа!» И при словах этих люди делились с заморышем кто чем мог. Этим и дюжила семья. Всякое бывало: на днях вон местные пацаны напали на станции, и, кто знает, чем бы обернулось дело, если бы не позвал на помощь один маленький мальчик.

– Папка, – завопил он на весь вокзал, – спаси, там мальчишки нищенку убивают!

Выбежал отец с мужиками, пацаны и разбежались. Сильно побили они нищенку: самодельными плетками всю спину исполосовали, изорвав и без того ветхую рубаху. Да и губы распухли – слова вымолвить не может. А хоть бы и вымолвил – так не на худшее ли? Некоторые вон и так поспешили отойти, как поняли, что инородца спасали. Собрала ему мать того мальчика в котомку раскиданные куски хлеба: «Ну, спаси тебя Христос», – говорит. Обрадовался нищенка слову знакомому, обтер от пыли горбушку хлеба, с мальчиком поделился. Едят и улыбаются друг другу: ах, до чего же вкусный хлеб! Горестно вздохнула сердобольная женщина и подала Яшке из узелка не старую еще рубаху байковую, Вите на вырост взятую: «Ох, ты горе людское, самими на себя призванное».

Три дня в горячке провалялся Яша, потом на поправку пошел и тут же подбил сестренок старших за картошкой: зима на носу, запасов нет. Чё страшного-то: поле убрано, может, и не объявятся там объездчики. И ведь убежал, считай, как вдруг в осклизлую рытвину по недогляду ступил, ушли из-под него ноги, так и впечатался в черную рыхлую землю. Соскочил, а объездчик уже над ним. У него глазенки от страха разбежались, одну руку зубами стиснул, другой в копну волос вцепился, дрожит весь, как лист осиновый. Кто угодно бы сжалился, только не Мустафа. Загоготал он от великой радости, и эхо, повторив многократно этот гогот, раскатило его по окрестности, по полю да по лесу рассыпало, помогая разогнать остатки тумана. Тычет Мустафа в Яшку камчой, дескать, кто такой, откуда?

Яша так понимает, что его бить сейчас будут. А рубашку дареную жалко, изорвет ее камча. Он ее скоренько со спины на руки снял и на колени склонился, и шепчет, что если бы на русский мог кто перевести, услышал бы: «Боженька, помоги, чтобы не сильно били, дохлый я нынче еще. Кто моих кормить будет? Помоги, Боженька».

У Мустафы весь пыл пропал. Не потому, что разжалобился, а потому что опасно лупцевать. Парень – кожа да кости, спина от рубцов свежих синяя с розовым, неровен час – окочурится под плетью. А в болото загнать на часок – времени нет. Тьфу, ты, незадача, вот уж не повезет, так не повезет – и душу отвесть не на ком. И тут мысль благородная: а проведу-ка я его в район для показу. Это ж какая острастка тамошним ссыльным будет! От хорошей мысли даже Яшку под зад пнуть забыл. Длинную веревку достал: один конец на шею Яшке петлей накинул, другой к седлу приторочил. Подумал-подумал и связал ему руки назади чресседельником из сыромятины. Так-то оно надежней.

Где-то за лесом взошло-приподнялось солнышко, и день уже занимался золотым отблеском его лучей на облаках в серовато-дымчатом еще небе. Приподнялся и Мустафа в седле, суровым взглядом окинул округу – орел! – и тронул коня. Путь не ближний, однако и дело большой важности – Мустафа пленника ведет!

...Семилетний Витя сидел на опушке леса, прямо у дороги, и играл сам с собой «в ножички» блестящим складешком: недавний подарок старшего брата. Это было излюбленное место, куда он убегал с раннего утра. За дорогой, за неглубоким оврагом, начиналась скошенная стерня, и видать было далеко в обе стороны. Чуть поодаль, у начала болота, дорога разветвлялась: направо уходила между стерней и болотом к обозримому горизонту, туда, к картофельным полям, и дальше в лесостепь, налево, как бы обозначая границу того же болота, уходила в глубь леса по направлению к станции. Вот он поднял голову – и обмер! Там со стороны полей всадник показался. Этого объездчика малышня узнавала за версту. Мустафа! Им матери пугали непослушных: поймает, в черный мешок завернет, ведьмам унесет... У Вити ноги занялись от страха. Не выпрямляясь, задом, задом попятился к спасительному лесу. Наткнулся на корягу лежалую, перелез через нее, можно и тикать уже. Но что-то остановило мальчонку. Мустафа был теперь боком к нему, и Витя увидел, что за лошадью, как-то странно подпрыгивая, неравномерно бежит маленькая фигурка человечка. Вот дорога пошла по небольшому взгорку, и он отчетливо разглядел, что человечек спутан веревкой на шее. И в этом мальчике он безошибочно угадал того нищенку с вокзала. Жалость волной прилила к его сердечку с новой силой: он вспомнил тот благодарный кусок хлеба, ощутил во рту ржаной привкус той горбушки, и страх постепенно уходил из него. Витя слился с корягой, не понимая, что весь как на ладони. «Папке расскажу, он тебе покажет, Мустафа-бустафа», – погрозил он Мустафе, подбадривая себя. А тот уже поравнялся с его укрытием, ничего не замечая, и если бы не заунывное пение, можно было бы подумать, что он спит. Зато Яшка увидел его, узнал и в мгновенно вспыхнувшей надежде закусил губу. Витя крепче сжал складешок, и в тот же миг его увлекла какая-то неведомая сила: он бесшумно выскользнул из укрытия за спиной нищенки, подскочил к нему и быстро перерезал податливую сыромятину. Яшка вскинул руки и усилием ослабив петлю, выскользнул из нее, и оба опрометью кинулись к лесу...

...Двум-трем деревенским бабам случилось увидеть на самой околице, как, сбросив аракчинку в дорожную пыль, в каком-то бесноватом недоумении карябал камчой бритую голову суеверный объездчик Мустафа. Ну и вызнали, что сбежал от него непостижимым образом ссыльный мальчуган, спутанный веревкой на шее. Да еще и со связанными назади руками. Кто мог средь бела дня сотворить такое? Дак ясно, что нечистая сила! И в ужасе ускакал Мустафа в обратном направлении, а бабы поспешили с новостью к народу. Поплутав по деревне, весть та обросла уточнениями и в окончательной версии выглядела так, что вел, мол, Мустафа на веревке оборотня в виде ссыльного парнишки. А на подходе к их деревне тот превратился в черного бородатого козла. Потянул Мустафа за веревку, а тот встал на дыбки, брыкнул передними ногами, захохотал и – исчез. Но кровь на веревке осталась – сами видели. Знать-то, худо будет Мустафе опостылому, ибо кровь эта на нем. Совсем не так передала эту историю мать Вити, Мария, «блажному» Ивану, который аккурат перестилал у них в доме полати. Поминутно крестясь, в благоговейном страхе, поведала она ему правду о случившемся. И сказала, что заперла примчавшихся от леса беглецов в амбар, подальше от греха. Малец-то – ссыльный. Что ж, мол, дальше-то делать, дед Иван?

Вообще-то его звали Иоганн, но кто теперь это помнит. На поселение в деревню привезли его в 38-м году, и уполномоченный пояснил, что, мол, немца помирать к вам привез: придавило его на лесоповале так, что даже срок ему скостили. И сильно перепугал сельчан неведомым словом – «секта». Сам он толком не знал, что это такое, но предостерег, что, мол, держите ухо востро: сидел немец за это дело, и в той секте был за главного, ну, что-то навроде нашего попа. Засомневалось тут «обчество»: ну что это за поп такой – ни кожи, ни рожи, ни креста на шее. Вон недавно батюшка на похороны из области приезжал, так оно и видно, что поп: и крест, и ряса, и борода, и кадило. А у этого – ну, никакой авторитетной видимости. Одно слово – дохлятик, хоть и секта. В общем, предостережения в расчет не взяли. Однако и на постой к себе брать никто не поторопился, так поселили его в амбар, на подворье у престарелой, напрочь глухой бабки Акулины. Той все равно было, кто он есть, да она и сама уже жильцом-то не считалась на этом свете. Вот и рассудили, что хоть он ей зимой печку топить поможет, и то польза большая. А «блажным» прозвали, потому что в разговорах все каких-то блаженных упоминал. Его послушать, так все кругом блаженные. Даже нищие. Чудак, словом. Но вскоре дошло до сельчан: а ведь мастеровой, однако. Сначала одарил он местную детвору диковинными игрушками, которые начал мастерить из обыкновенной соломы. Радости детишек не было предела. А миниатюрные, отливающие на солнце соломенным золотом, домики-избушки с затейливыми оконцами, вызывали восхищение и у взрослых. Факт же, что не брал за это денег, совсем расположил сельчан к нему. Стали подкармливать Ивана кто чем мог. Может, потому он и помирать раздумал. Как-то само собой забылось и что он немец. И все чаще стал раздаваться на глухом подворье Акулины звонкий детский смех. Да и сам двор помаленьку менялся. Вон и заплот выровнял, ворота и стайку подправил. В амбаре, что в твоей горнице: пол настелил, все щели законопатил. А как резные наличники на окнах у Акульки появились, то и приглашать стали его бабы где что по хозяйству подмогнуть. Однако самое дивное диво, что старая Акулька стала на улицу выходить, а то и в гости к кому. Раньше-то дальше дома не хаживала; разве что у заплота постоит недвижно, словно выпь на болоте, да вслед детворе когда клюкой погрозит, вот и весь выход. Теперь же и сама какое слово скажет и разбирать вроде стала, о чем говорят. Ну, и обмолвилась, что, мол, лечит ее Иван. Молитвами лечит.

– Колдун! – догадались сельчане едино. – Вот оно что! Секта – это и есть колдовство. Сам-то, вишь, не крестится, а молитвы говорит: колдун и есть. А поскольку колдунья в соседней деревне уже была – Шурка хрипатая, которая лечила по деревням от всего и от всех, то стали с нетерпением ждать между ними стычки. Шурка и вызвалась было дать ему укорот, но почему-то после первого же разговора с ним перестала появляться в их деревне. Тогда прохиндей Егор, брат Марии, пьяница и скандалист первой марки, принародно, к вящему удовольствию мужиков, чей авторитет пошатнулся из-за этого деда, пообещал обломать ему руки-ноги. И однажды, изрядно дерябнув браги, оповестил собутыльников, что идет бить морду «вражине». А как зашел да долго не появлялся, обеспокоились мужики, не наломал ли и в самом деле дров, не управил ли деда. Нет, ничего, объявился-таки. Только был Егор отчего-то странно тих и растерян. Сколько ни бились, ни на какие вопросы не ответил, лишь рукой махнул и ушел, вобрав голову в плечи. Даже брагу не пошел допивать. И все бы ничего, да вот перестал с той поры пить Егор. Не пьет – и все тут. А как в деревне объявится, сразу к Акулине во двор, ну, дак ясно, что к тому деду Ивану. Вскоре же объявил друзьям, что вовсе не колдун Иван, а как есть Божий человек. И судачит деревня, что поют, мол, они с дедом какие-то песни заунывные и молятся вместе с Акулиной. Вон и Мария туда повадилась. Бдительные люди в деревнях всегда водились, так что не замедлил явиться и уполномоченный с портупеей через плечо. Походил, порасспрашивал, но поскольку Иван никого никуда не агитировал, то и трогать его не стал. А что Егор схудился, так это, мол, от сильного перепою у него на нервной почве беда приключилась. Да и говорено же было, что с Иваном якшаться себе дороже будет.

– Да-а, спортился Егор, – согласилось «обчество». – И ведь мужик как мужик был: пил, матерился... А вот, поди ж ты, как с «блажным» связался, пропал.

Как нагадали прямо, что вскоре он и в самом деле пропал: уговорил его дед Иван списаться со своей бывшей женой и детьми, да обсказать ей свои перемены, вот и уехал Егор к семье куда-то за Байкал. Со всей деревней напослед простился. Простите, говорит, меня, люди добрые, если кого когда обидел. Вас же, мол, за то Бог тоже простит. Но браги ни сам, ни Мария на проводы не сготовили, что сильно расстроило мужиков. Так что на станцию его один Иван и провожал: кому охота на «сухую» проводы проводить?

С приходом войны люди чаще стали вспоминать о Боге, кто-то стал подольше задерживаться у Ивана. Была среди таких и Мария. И вот сейчас она недоумевала: как мог ее сынок, смиренный из смиренных, без страха решиться на такое? Как мог Мустафа этого не заметить? Может, и вправду – нечистая тут?

– Ну, про нечистую не знаю, – усмехнулся Иван, – а вот что «совершенная любовь изгоняет страх» – знаю. Эта любовь Божия к нам через детей наших возвращается. Люди гонят ее от себя, а она ворочается. Видать, Вите и послал Бог такую любовь. А что до Мустафы, так ведь Бог может так помрачить разум человека, что он на тебя будет смотреть и не видеть. Вспомни, как Господь Петра из темницы мимо стражников вывел.

– Так то когда было, – засомневалась Мария. – Нонче такого не бывает.

– Бывает, Мария, бывает. Ну, пойдем, посмотрим на ту силу нечистую.

Они прошли к амбару, и Витя, выбежав, повис на руке у мамы.

– Деда Ваня, это Яшка, – зачастил он, указывая на своего оробевшего друга. – Его Мустафа на веревке вел, а я ножичком ремешок у него назаде – вжик! – И тут же испуганно: – Что с тобой, деда?

Иван не отрываясь смотрел на Яшку и, опустившись на чурку, тянулся к нему рукой, чуть слышно шепча по-немецки:

– Jakob... Jakob. Komm her...

И Яша, повинуясь какому-то неясному чувству, с некоторой опаской шагнул к странному деду, назвавшему его по имени. Старик силился встать, но не мог и только прикоснулся к лицу мальчика. Это прикосновение вмиг воскресило в памяти Яшки его самые счастливые беззаботные мгновения раннего-прераннего детства. Эти руки он не спутал бы ни с какими другими.

– Grossvater, – надтреснутым колокольчиком тенькнул его голосок, и он зарылся лицом на груди своего деда.

Хрупкие плечи его заходили от рыданий: лишенный возможности быть ребенком последние годы, стеснявшийся плакать даже перед своими родными, он высвобождал теперь душу от непомерного груза взрослости. А «блажной» Иоганн немигающими глазами отыскивал в небесах Бога и славил Его за подаренное благословение, которого терпеливо, с надеждою ждал без малого семь лет.

Горе не может копиться и угнетать душу человека вечно. Не допускает то Господь. Придет, непременно придет момент, когда горе, вспыхнув вдруг очищающим огнем, в одночасье сгорит насовсем. И озарит тот огонь, и наполнит нас светом неизъяснимой радости. Радости в Боге нашем. И нет счастливее момента, чем этот, и все скорби ничтожны в сравнении с ним. Именно так чувствовали себя эти два обездоленных человека, на данный момент самых счастливых на земле. Не было уже ни высылки, ни тюрьмы, ни котомки нищенской, ни плетей, ни Мустафы. Только дед и внук. И рядом, потрясенная невиданным промыслом Божьим, склонившаяся в смирении на колени женщина. И еще растерянный, подозрительно шмыгающий носом Витя. И – Бог!

Архив